Сергей ЛЕЙБГРАД
Из "ПЕСЕН БЕЗУМНЫХ"
1.
Безумные песни,
беззубые ясли.
Ах, если б, ах, если б
все окна погасли!
Ах, если б, ах, если б,
Ах, Готлиб...
2.
День разбит и век загублен.
Неразборчивы слова.
Но шумит зеленый Дублин
в голове Толстого Льва.
3.
Экзамен,
экзема,
мотивчик простой
и обнаженный,
как учащаяся
профессионально-
технического
училища.
4.
Семья,
истерика.
Не бей жену.
Не бей лежачего,
спасай страну!
Спасайся кто может!
Я не могу,
не мое это собачье дело
(не царское это дело).
Это дело рук утопающих.
5.
Чу! Послушай, что за черти,
кто там возится в золе
после жизни, после смерти,
после славы на земле?..
6.
Жизнь уходит.
Уходит жизнь.
Уходит жизнь, уходит.
Пока еще не ушла...
Времени так много,
что будто и вовсе нет.
Нет времени, чтоб успеть
пересесть с одного поезда
на другой...
Вдыхая фиолетовый воздух
двоюродного города,
затянуть бы монотонно,
с остервенением: А-аа!
Неотвратимо, нежно.
Со всепрощающей ненавистью
и без остановки
вспоминая всех,
кому хоть раз улыбался,
кого терпел,
принимая коллективное безумие
за свое собственное.
Что душа?! Когда плоть рассыпается,
так и не успев повзрослеть...
7.
Подонок гуляет, казак молодой...
Бедный Дон.
Тихий Дон.
Тихий Джон Донн...
По-над Доном с панадолом.
Пантин крови,
Спас на про-ви...
8.
Окрестности тонут в кефире,
известия тонут в эфире,
часов электронных цифири,
как водоросли на глазах.
Я собран и тронут, как пристань
и приступ, и заступ; и в ряд
пять пуговиц, как декабристы,
в натруженных петлях висят.
* * *
Метафора - мутация сознанья,
Стихи не есть циклический набор
Отдельных слов. Приблизился в упор
Подследственный, двойник переизданья.
Наследственность разорвана, как лист
печатный ежемесячной газеты,
дрожит запястье, как мотоциклист,
ты около стоишь, как окулист,
в глаза мне смотришь - дряблые предметы
растеряны, как гости без вина,
длина строки не меньше, чем Двина.
Нил, Иордан, Евфрат, Десна и Волга.
Висят рядами окна, точно вобла,
и жаждет пива долгая страна.
Со смертью я покончить не успел,
не ел, не пил, и, в принципе, не пел,
тем более, что нынче невменяем.
Отложены все помощи, и дел
нет неотложных - позже доиграем.
* * *
Не начинай: не слышу, не взимаю.
Уже зима - молчу и осязаю.
Пускай стучится, тычется - в расчет
я собственную кровь не принимаю.
Чем ради сна пожертвовать еще?
Кого изгнать, в какой горячке слечь?
По кругу продвигаются глухие.
Нет более языческой стихии
чем устная и письменная речь
одновременно. Выродились печи:
ни образа, ни голоса не сжечь.
Апоплексично вздрагивают плечи,
и молния соскакивает с плеч.
Повсюду мне мерещатся предтечи,
и женствен или множествен мой слух,
когда он суверенно искалечен,
когда одно даровано из двух
взаимозаменяемых наречий.
* * *
Когда уснешь - спи эдак и спи так,
и я уснул в ознобе, как Спитак,
смущаясь от бестактности сравненья
до спазма телефонного звонка
под яблоней ночного освещенья,
под белой простынею потолка.
Я нежно возвышался над толпой,
пощечина - для нищего пощада,
и звук ее небесный и тупой,
как голос ясновидящей из чада
экранного. На улице халва,
сопливый прах разрушенных строений.
Опережая запахи, трава
сочилась на потребу поколений.
Пародия, до коликов смешно,
по родине слоняясь на учебном
автомобиле, в смерти решено -
я буду асом, в очередь за хлебом,
который опускается в вино
и потому становится целебным,
я подоспею, мне ли все равно.
Как руки за спиною, как окно,
перечеркнули зрение лучами,
лучано паваротти, за плечами
твое лицо в обнимку со свечами
бенгальскими, проталина, пятно,
дежурный сон, удержанный словами
печатными, дешевый карнавал.
И горизонт, возникший между нами,
как черный рак, в пространство отступал.
* * *
Вечерний шмон разводят на любом
участке от Самары до Карачи,
от стойки "смирно" в трансе до карачек.
Молиться научи меня, и лбом
я расшибу все стены вместе с плачем.
Я сберегу в один фотоальбом
всех медицинских родственников бедных...
Молочный брат, молочная сестра
и млечный путь с реляцией победной,
как хорошо погреться у костра.
Гори все синим пламенем бесследно!..
А юность невозможно (хоть убей -
сейчас убью) представить без "Опала",
"Родопи", "Ту", без пачек лебедей
надгробных из фарфора и металла.
Убей меня, снегурочка, убей.
Пиши пропало, я пишу пропало.
Пишу, пишу, покамест не вкушу
от детской речи и семейной сечи.
Дай поцелую, дай скажу: до встречи,
иди ко мне, в объятьях задушу...
* * *
Бессмертная душа мерцает, как медуза.
Весь пригород - сплошной ударный домострой.
Лирический герой Советского Союза
не юноша уже, но все еще герой.
Он пьет по пустякам, он тварью льнет дрожащей
к ближайшему чулку и вкрадчивым губам,
он черные глаза, как хищный зверь, таращит
и припадает в снах к отеческим гробам.
Синдром, постмодернизм, стрептодермия, дура,
осенний лист дрожит, как мелкая купюра,
осенняя пора не слаще топора.
Но детство - это Рим, любовь и физкультура,
и садомазохизм с гитарой у костра.
Жизнь слишком хороша - всех красок светофора,
всех страхов и страстей домашнего террора,
дефектов речевых, намеков и молвы -
бессмертная душа, чугунная Аврора,
не вынесет в слезах, не воплотит, увы...
ПОЭМА С КОНЦА
Требник, дриблинг, дебет, сальдо,
Царь лесной из Бухенвальда,
ноу-хау от Дахау.
Задыхаюсь, отдыхаю.
Что на свете слаще срама?..
Ты рукою мне махала
так отчаянно, как мама.
Ты, как будто улетала
из Восточного квартала
от султана, от нахала
Радж Капура, Тадж-Махала...
Толстый кризис многолетний
на окне расцвел последний
день грядущего обвала.
"Жигулей" лихой наездник,
медных ссадин всадник бедный -
я вишу над общей бездной,
над судьбой своей утробной,
словно с писаною торбой,
словно с девочкою скорбной.
Александер-платц в Берлине,
Александер-плач-Сергеич
в Эритрее, в апогее.
Где вы, легкие в зарине?
Где нелегкая вас носит?
Только посылать за смертью...
"Я одна такая?" - спросит.
В квадратуре, в круговерти
ты одна такая, впрочем
я других уже не очень
помню, слышу, осязаю,
в твоем теле прозреваю,
соблазняясь на узоры,
попадая на рессоры...
Жизнь темна и герметична
и несносно патетична,
как в постели после ссоры.
После Библии и Торы.
После венского сексота
и Освенцима на фото.
* * *
Турбулентная пауза входа,
стекловата в суставах окна.
Дирижерская палочка Коха
в этой музыке растворена...
Медсестра - моя жизнь и в розливе
Жигулевское пиво дрожит.
Хорошо постоять на обрыве
мышц и нервов, аорт и орбит.
Но неймется педанту главрежу,
и Марию ведут на аборт,
и сограждане режут и режут
правду-матку, как праздничный торт.
* * *
Вот набережная, вот биржа и баржа,
"Боржоми", буржуа, без вилки и ножа
терзаю шашлыки, дерзаю быть иным:
бывалым, записным, холщовым и льняным.
Внизу, где пляж, там Босх тела расположил
в гармонии такой, что лучше б я не жил
в приволжском городке, где тьмы, и тьмы, и тьмы
на солнце возлежат, как узники зимы.
В твоих глазах испуг, истома, смертный вой,
я встану и взмахну разбитой головой.
Ее разбили вдрызг мигрень и духота,
отбрасывая тень, я бормочу "не та..."
Мне глубоко плевать на общность наших дел
и эфемерных душ, и безобразных тел.
Моргай, запечатлит твой кисло-сладкий вид
альфонс, искусствовед, фотограф-инвалид.
Монтана, маета, моргана, призрак дня,
играй гармонь, играй, уничтожай меня
(приветствуй, костолом, свирепствуй, костоправ)
за гормональный взрыв и маргинальный нрав.
Я зверь, я стихотварь, я пыль на сапогах
отчизны, солдатни, разбитой в пух и прах,
девчонки с леденцом и женщины в соку
с торжественным лицом, вгоняющим в тоску...
* * *
Закат или сфинкс, надкусивший гранат,
а утром, когда возвращаться назад,
гранит цвета детских коленок,
как горизонтальный застенок.
И море и небо - один сатана,
и стороны света - одна сторона,
и зрение и осязанье,
и пульс для потери созданья.
Дарована смерть, чтоб закаты встречать,
на высокопарные стаи взирать,
на сны и дырявые снасти.
И шепот стихии не перекричать
простуженным голосом страсти.
|
|